…Полдень был, как я к Колодцу пришел. Я это нарочно попозже вышел, когда народ на улице. Так себе и загадал: если хоть кто остановит, слово молвит, ну, хоть глянет по — доброму, не пойду к Колодцу, еще попробую средь людей пожить. И не глянул никто! Одна бабка покосилась, да и та со злом. Ну и живите себе, как глянется, коль так! Уж лучше вовсе не жить, чем с вами! И такая тут обида меня разобрала, что и не приметил, как к Колодцу пришагал. Ну что, что я вам всем сделал? Кого обидел? Пять годков скот ваш пас — холил, хоть бы одна аврушка у меня пала! Уж за это бы пожалели!
Сел я на сырую траву у Колодца и всплакнул напоследок. Так уж не хотелось от светлого солнышка в пасть черную лезть! Ну вот было бы, куда идти, хоть какая бы надежда была, ни за что бы не полез. Ну, раз нет, так нет. Утерся я, клинышек вбил в закраину, веревку закрепил, ноги через край перекинул — и таким меня холодом обдало — чуть наутек не кинулся. Только куда ж бежать? К кому? И полез я вниз.
А страшно — то как! Колодец, он внутри весь каменный, а камень будто литой, без трещинки единой. А небушко — то вверх уходит, маленькое стало, круглое, синее — пресинее, ровно чем дальше, тем краше. А стены вовсе почернели, гладкие, соскользни — не удержишься, в черную воду полетишь, а она, вода, все ближе, страшная вода, злая, накроет — не выпустит. И тут не увидел, почуял я — дыра в стенке обозначилась. Невелика дыра, только пролезть. Вот вишу я, на веревке качаюсь: сверху небушко родимое, вся жизнь моя нерадостная, под ногами вода злая, а рядом дыра эта, а там то, что смерти страшней, от чего бабка меня остерегала. И вперед нет ходу, и возврату нет, и руки онемели, еле держусь.
Вздохнул я и полез в дыру.
Сперва узко было, только ползти, потом, чую, раздалось. Стал на колени, руками поводил — нет стен. Поднялся и тут только верх нащупал, еле — еле рука достала. А темень непроглядная и ветерок теплый вроде навстречу тянет.
Ну, тут я не то что осмелел — просто надо — так надо! — вынул из сумки гнилушечку — я их загодя в лесу набрал — и дальше пошел. Свет малый, а все не так страшно, и ход обозначился. Ход круглый, раскинутыми руками в обе стороны еле достать, а пол ровный, и идти легко. И стены, как в Колодце, — из цельного камня, гладкие — гладкие.
Шел — шел, уже и притомился, и тут, чую, худо мне. Сперва мурашки по спине пошли, а потом и вовсе уши позакладывало, ровно я в омут нырнул. Обернулся — и ноги к земле приросли.
Тянется что — то из темноты, длинное такое, страшное. Я со страху двинуться не могу, а оно все ближе, быстро так, тихо, — прямо сон худой! Серое такое, безголовое, сверху блестит, а впереди два крюка огромадных торчат. Подбежало — а я ни рукой, ни ногой! — и подниматься стало. Растет надо мной и растет, крюками в потолок вцепилось; брюхо белесое, мятое и ноги обозначились. Много ног — конца ему нет. И тут из брюха, из складки какой — то, вдруг рука вылезла. Ну, не совсем рука, а так, вроде, — не до того мне было, потому как вижу: блестит в ней что — то. И сам уж не знаю с чего, а только понял я, что это конец мне пришел. Подкосились у меня ноги, как стоял так и сел, и глаза со страху закрыл. Сижу и даже как — то не очень страшно, просто жду, когда оно меня убивать станет. Вдруг чую: схватило меня что — то холодное за плечи, вверх потянуло. Открыл глаза, а это оно меня поднимает. Ну встал. Ноги не держат, трясет всего, а молчу. «Что кричать? — думаю. — Сам полез, сам и получай».
Тут оно меня дернуло, на спину закинуло и дальше понеслось. А я ни обрадоваться не успел, ни испугаться. Накрыло меня черным, а как опамятовался, то лежал я на камне, и никого вокруг меня не было.
Лежу, шелохнуться боюсь, сердце в горле мотается. «Хоть бы не вернулось, — думаю, а сам знаю: воротится, не зря оно меня сюда приволокло. И вот диво: боюсь, а хочу, чтоб воротилось! Нет, — думаю, тогда оно меня помиловало, и теперь не обидит!»
С тем и заснул, а проснулся оттого, что уши заболели. Тьма — глаз выколи, ничего не слыхать, а чую — рядом оно. И опять до того мне страшно стало, даже про ножик я свой вспомнил, что в сумке. Ну, тут застыдился, даже страх малость прошел — как так: с ножом на живое? Я и от стада — то одним голосом зверей отгонял, есть у меня такой дар, что живое меня слушается. Я через то и в пастухи пошел.
Пошарил по себе, сумку нашел — на месте она, родимая. И гнилушечки мои тут — как сумку открыл, так и засветились. Вынул одну, огляделся. Стен не видать, крыши тоже, а знать, невысоко она, потому как чудище торчком стоит — за верх цепляется. Стоит и глядит на меня, глаз у него нет, а глядит. Ну до того тошно! Будь глаза, я бы хоть что — то понял, а тут никак не угадаешь чего ему от меня надо! И еще почудилось мне, что другое оно, не то, что меня сюда притащило. Вроде и такое же, а другое.
Тут я и стал ему говорить, в голос, чтоб себя слышать — так у меня лучше выходит, — какое оно большое, а я, мол, маленький, несмышленый. Что в Колодец я заради интересу залез, только чтоб глянуть. А коль нельзя, то пусть не гневаются, не знал ведь я.
Говорю и чую: не слышит оно меня. Ну хуже деревенских — голоса и то и не слышит! И хоть бы само что молвило — стоит и глядит!
Постояло так, опустилось и пропало, только брякнуло за ним. Заперли! Ну что делать?
Встал и давай осматриваться. Домок — то ни мал, ни велик: шагов десять в длину, семь в ширину, вроде как яйцо. Стены все в штуках каких — то чудных: кои блестят, кои черные, а кои навроде камушков прозрачных, что в Ленивом ручье попадаются. Хотел тронуть, да не насмелился: еще прогневаю их. Верх и впрямь невысок — на цыпочки встать, так дотянешься, и дырчатый весь. Это — чтоб крюками за него цепляться сподручней. И ни дверцы, ни окошечка, ни просвета малого, а дышать легко, только дух какой — то чужой, жуткий.