— Кому?
— Себе, — сказал он с усмешкой. — Понимаешь, девочка, я сам не знаю, что я такое. Когда — то я жил, но это было давно, и я ничего об этом не помню. Я помню только, что я уничтожил свой мир. Мы многое знали и умели больше, чем надо. Нет, — сказал он, — никто меня не судил. Я сам осудил себя на многие сотни смертей. Довольно глупое наказание, ведь я не помнил, за что осужден. А теперь вспомнил — и мне надоело. Я хочу расплатиться и уйти. Мир за мир, — сказал он, — и хватит! Так что не мучай себя, а просто жди.
— Если б ты мог, сказала она, — ты бы давно уже был свободен.
И опять он не разгневался, а улыбнулся, и веселый страшный огонь полыхнул у него глазах.
— Не кусайся, — сказал он, — я все смогу! Лишь бы я сам себе не мешал. Жаль, — сказал он, — ты не сумеешь понять…
— Нет! — сказала она. — Говори! Я хочу тебя слушать!
— Дело в энергии, — сказал он с усмешкой. — Здешний очаг невелик, процесс еще можно остановить. Надо просто потратить себя до последнего эрга… Вот что паршиво, — сказал он, — ваше солнце, по — моему, уже нестабильно. Через несколько тысяч лет…
И она улыбнулась. Думать о тысячах лет тому, кто считает свой срок на дни!
— Потерпи, Аэна, я сумею.
— Бог мой! — тихо сказала она, и глаза ее вспыхнули торжеством, и слабый румянец окрасил щеки. — Я знаю выход, — сказала она. — Возьми мою душу и слей со своей!
Он покачал головой, и она улыбнулась. И сказала с насмешливым превосходством:
— Что ты знаешь о людях, могучий дух? Ты осудил себя — и это твое право, но разве я не вправе себя осудить? Я — плохая мать, — сказала она.
— Не важно, ради чего, но я обрекла на гибель сына. Я — плохая жена, — сказала она, — потому что все эти годы я любила тебя. Да! — сказала она, — не Энраса, а тебя! И не в память Энраса, не ради людей — для себя одной я тебя удержала. Боялась, ненавидела, проклинала — и звала тебя каждую ночь. Они считали меня святой! — она невесело усмехнулась, — а я звала тебя каждую ночь и думала о тебе, как о муже! А что мне делать теперь? — спросила она. — Ты в теле Торкаса, и нам невозможно быть вместе. А если ты умрешь, а Торкас воскреснет, — прощу ли я ему твою смерть? Смирюсь ли, что он — не ты?
— Ничего, — сказал Безымянный, — время излечит. Ты привыкнешь, Аэна.
— К чему? К греху, который не стал грехом, потому что и этого мне не досталось? Что меня ждет, мой бог? Бесполезные слезы и поминальный огонь. Ожидание смерти и память о том, что мне предстоит расплата. Пощади меня, — сказала она. — Ты изведал уже посмертных скитаний, так избавь же меня от них!
Он долго глядел ей в глаза и неохотно кивнул. Тут ничего не поделаешь: она из нашей породы. Из гордости или упрямства она сделает это с собой, не понимая — она ведь жива! — чем за это заплатит. Довольно просто вступить на Дорогу Тьмы, но как непросто исчезнуть с проклятой дороги!
— Мне очень жаль, — сказал он. — Ты так красива!
Они сидели, держась за руки, а день уже угасал, и сумрак, густой и теплый, пластами лежал у стен.
Он говорил:
— Невесело им придется. Водный баланс нарушен. Вода почти вся ушла на полярные шапки. Если не придавить эту дрянь прямо сейчас, ледниковый период им обеспечен.
— Мы сейчас уйдем?
— Скоро, — ответил он. — Мне не хочется торопиться. Если это моя последняя жизнь… нет, — сказал он, — я ни о чем не жалею. Разве только, что Торкас твой сын.
И она прижалась щекою к его руке.
А сумрак уже загустел в тяжелую душную ночь. Только мы — и ночь, мы — и Тьма. Она подошла — огромная, вечная, никакая, обняла, окружила, только я и он…
— Останься, Аэна, — сказал он, — жизнь — неплохая штука.
Но она улыбнулась, глядя в его глаза — в заветное озеро Тьмы, в желанную заводь забвенья. Она уходила в его глаза, в их ласковую печаль, в их жестокую силу. Без страха и сожаленья она уходила в него, как ручей вливается в реку; ей было так мягко, так радостно, так беззаботно, как может быть только на материнских руках.
Но там был кто — то еще, она испугалась: Торкас? Но он засмеялся, он ее окружал, и смех был вокруг нее.
— Торкаса ты не услышишь. Один из моих собратьев — он хозяйничал тут, в Ланнеране. Ничего, — сказал он, и голос был тоже вокруг нее, — придется и ему расплатиться.
Вопль ужаса — и раскатистый хохот, она улыбнулась в ответ; ей было так радостно, так беззаботно; он поднял ее и понес, а вокруг была Тьма, прекрасная, добрая Тьма, ты можешь еще вернуться, сказал он ей, подумай, это еще возможно, но она теснее прижалась к нему, сливаясь, вливаясь…
Жестокая дальняя искра света, и она подумала: вот оно! Без страха, лишь щекотное любопытство: неужели, конец? И — ничего?
— Да, — сказал он, — совсем ничего, — и они стояли, держась за руки, а колесо летело на них. И тяжелая темная сила поднималась в нем — в ней — в них. Боль разлук, боль смертей, боль погибших надежд, боль рождения, горечь жизни. Облако животворящей боли навстречу сжигающему огню, и она почувствовала, что тает, растворяется, переходит… он — она — они — ничего…
Говорят, грохот был ужасен. Волны умершего моря докатились до стен Рансалы — и отступили, оставив трещины в несокрушимой стене.
Говорят, отблеск был виден и в Ланнеране. Белый огонь сделал ночь светлее, чем день. Но Ланнеран был в ту ночь занят своими делами, и знамение истолковали к добру.
Нас было пять глупцов, пять бабочек, беспечно порхнувших на огонь…
Экая ерунда! Просто пять человек устроилось на работу.