— Может, так и надо?
— К сожалению нет, Асаг. Кор Эслан на это не пойдет.
— Чего?
— Это значит: война с Кеватом, ведь Тисулар их ставленник. Эслан побоится. Ладно, теперь акхон. Ну, его положению не позавидуешь. Он, иноземец, чужак в Квайре, окружил себя такими же чужаками. Почти все поделты в стране — кеватцы, это значит, что между ним и низшим духовенством — квайрцами — глухая стена.
— Да, простые попы его не более, чем черта почитают!
— Чем дольше война, тем бедней народ, а чем бедней народ, тем меньше доходы Церкви, и страдает тут не высшее, а низшее духовенство. Дело дошло до того, что во многих селах открыто молятся одиннадцати мученикам, и теакху это известно, потому что кеватские лизоблюды акхона доносят на него наперегонки. А вдобавок — он и с Тисуларом не поладил, есть у него привычка лезть не в свои дела.
— Ну и что?
— Да ведь надо же было вернуть благоволение теакха, вот он и затеял процесс против родни одиннадцати.
— А тут мы. Ну, а дальше?
— А дальше у нас с тобой тайный совет. Тут зацепка пока одна — слухи о смещении Нилура.
— Слухи?
— Да как сказать? Давно к этому шло. Акхон уже пытался свалить Нилура, но проиграл. У Нилура есть могущественный покровитель — поделит Илоэс, казначей святейшего двора, его дядя по матери.
— А чему ему Нилур не угодил?
— Нилур — единственный квайрец среди высшего духовенства, и среди его приближенных нет ни одного кеватца. Он сумел добиться у теакха подтверждения права убежища для биссалского храма святого Уларта после того, как акхон отменил это право для всех квайрских храмов. А самое страшное: в малых храмах Биссала открыто служат поминальные службы каждую годовщину казни мучеников.
— За это он, небось, и ухватился…
— А больше не за что. Понимаешь, если бы акхон сумел вернут расположение теакха, он не стал бы так рисковать. Возможности назначения весьма велики. Нет, Асаг, не сходится. Что — то тут… понимаешь, не нужен акхону тайный совет, чтобы сместить одного из поделтов. Есть только три вопроса, которые акхон не смеет решить сам, и среди них — определение Ереси Торжествующей и обращение к служителям Господнего меча.
Судорога страха смяла лицо Асага; белым, как снег, стало его лицо, и губы почти совсем исчезли в его белизне.
— Ты… т — ты уверен?
— Почти. Смотри, Асаг, не упустите гонца.
— Да уж… не упустим.
— Будем дальше?
— Нет уж… хватит с меня. Спешное что есть?
— Сразу сказал бы.
— Коль так, давай почивать.
— Ложись, я еще поработаю.
— Хватит с тебя, — сказал он и дунул на лучину. — И так дошел — в гроб краше кладут!
— А ты сам здесь посиди!
— И то правда. Вроде как из тюрьмы да в тюрьму.
Я тоже забрался в сырую постель под воняющую псиной шкуру, поворочался, пытаясь согреться, и уныло сказал:
— Отпусти меня на денек к матери. Куда я денусь?
Он долго молчал, я думал, что он уже спит, но он вдруг спросил:
— А ты что, и впрямь ее за мать считаешь?
— Асаг, ты свою мать знал?
— Само собой.
— А я нет.
Он снова надолго замолчал, а потом сказал неохотно:
— Ладно уж. Сходи завтра по потемкам. Но гляди — на день!
Мне открыла старуха. Не спросясь, отворила запоры и со стоном припала ко мне.
— Сыночек, сыночек! — шептала она исступленно, словно вдруг позабыла все другие слова. Я гладил ее волосы, ее мокрые щеки, и тихая теплая радость все глубже входила в меня. Как будто бы эти слезы капля за каплей смывали горечь с моего детства, и я уже без обиды — только с печалью — подумал о женщине, что меня родила. Как много я потерял, ничего ей не прощая, и как много она потеряла, возненавидев меня! И если мне было, что ей прощать, в эту минуту я все ей простил — и позабыл о ней.
— Полно, матушка, — сказал я тихо, — идем в дом, простынешь.
И она повела меня за собой, словно я все еще мальчик, которому страшно в потемках. А когда мы вошли, в доме вспыхнул огонь лучины, и я увидел Суил.
— Здравствуй, птичка!
— Здравствуй, — тихо сказала она и опустила глаза. Но этот взгляд и этот румянец… я испугался. Я боялся поверить.
— Сынок, — спросила Синар, — ты как, насовсем?
— Нет, матушка, прости. На один день. Так уж вышло…
— Знаю, — сказала она, — сказывал твой братец. Бог тебе судья, а я не осужу. Голоден, чай?
И вот я сидел за столом, а чудо все длилось, и было так странно и так хорошо на душе. Я дома, а где — то когда — то жил на свете какой — то почти забытый Тилам Бэрсар.
Как совместить профессора Бэрсара с вот этим тощим грязным оборванцем? Никак. Совсем никак.
— Ты чего? — спросила Суил.
— Что?
— Смеешься чего?
— Потому, что мне хорошо.
Суил потупилась, а мать отозвалась от печки:
— Так не зря ж молвлено: «отчий дом краше всех хором».
Даже тех где я нынче живу.
— Как вы тут жили? — спросил я мать. — Деньги у тебя еще есть?
— Да мы их, почитай, не трогали. Забыл, чай, что я на слободке первая швея? Хожу по людям, да и Суил без дела не сидит. Так и бьемся.
— Прости, матушка!
— Да бог с тобой! Мне работа не в тягость, думы горше. Не было в нашем роду, чтоб ночной дорожкой ходил. От людей стыдно, Равл!
— А ты не стыдись. Я ничего плохого не делаю. Только и того, что хочу, чтобы людям получше жилось.
— Бог нам долю присудил, Равл. Всякому своя доля дадена, грех ее менять. Да ведь вам — то, молодым, все без толку! Покуда жизнь не вразумит, страх не слушаете. Ох, Равл, сколько мне той жизни оставалось! Хоть малость бы в покое пожить, на внучат порадоваться!