— Отныне путь ваш един, и судьба ваша едина. В беде и в радости, в веселии и в печали, на земле и на небе…
А потом мы скачем по спящему городу; радостен гулкий стук копыт, эхо мечется в щелях улиц. Сквозь ночь, сквозь тьму, сквозь средневековье мчимся мы, и город, и мир, и счастье принадлежит только нам.
А вот и дом Баруфа. Я спрыгиваю на землю, снимаю с седла Суил, несу ее по лестнице, и сердце ее так громко, так часто и тревожно стучится прямо в мое.
Я без стука зашел в кабинет Баруфа — вольность, дозволенная немногим, — и он поднял от бумаг измученное лицо.
— А, молодожен! Как дела?
— Лучше, чем у тебя.
— Пожалуй, — сказал Баруф и осторожно тронул красные от бессонной ночи глаза. — Не хотелось тебе мешать, но время… Давай кончать с лагарскими делами.
— К вашим услугам, сиятельный аких!
— Тогда приступим, благородный гинур.
— Самое смешное, что это правда. Разбирал бумаги после смерти родителей и наткнулся на любопытный документ. Оказывается, последний император пожаловал моему прадеду, главе Судейской коллегии, потомственное дворянство за особые услуги. Ну, и услуги, наверное, если даже мой отец предпочел не вспоминать о своем гинурстве!
— Нужен дворец, достойный твой милости?
— Обойдусь.
Мы поработали пару часов, потом Рават принес на подпись бумаги, и я отошел к окну. Город жил, как ни в чем не бывало: толкался, гремел, голосил, перемешивал в каменной темноте людскую гущу. Квайр ничем не удивишь…
— Тилам!
Я оглянулся. Баруф был уже один.
— Тилам, — спросил Баруф раздраженно, — ты можешь не делать глупостей?
— А что?
— Какого дьявола ты косишься на Равата?
— Вернемся — ка к Лагару, сиятельный аких.
Он молча взглянул мне в глаза — и уступил.
— Ладно. Пункт о восстановлении Карура.
— Пока можешь забыть. Отложен.
— Как же тебе удалось?
— Удалось. Дальше.
— Двадцать кассалов, статья «Особые расходы».
— Замаскированный подарок Тубару. Купил в его элонском поместье триста коней для войска. Старик доволен.
— Переплатил?
— Не очень. Трехлетки, гогтонская порода. Эргис сам ездил отбирать.
Мы работали, а время летело; не дошли до последних пунктов, а из ближнего храма уже протрубили к молитве.
— Хватит, — сказал Баруф и закрыл глаза. — Отлично сработано, Тилам. Эту дыру мы залатали.
— Значит, пора опять в печку?
— Пора, — сказал он устало. — Да ты ведь и сам все знаешь. Контролируешь ситуацию не хуже, чем я.
— Нет, Баруф, — ответил я грустно, — только наблюдаю.
— А то?
— Я бы убрал от тебя Равата.
— Чем он тебе мешает?
— Мне?
— Да, тебе.
— Тем, что всех от тебя оттеснил. Ты остался почти один, Баруф. Тебе это нравится?
— Нет. Но это неизбежно.
— А то, что он делает за твоей спиной?
— А ты уверен, что за спиной?
— Тем хуже. Эти подонки, которых он подобрал…
— Я сам вышел из грязи, Тилам, и грязи не боюсь. У меня нет причин не верить Равату. Он достаточно предан мне.
— Преданность честолюбца? Боюсь, это товар скоропортящийся!
— Может быть, — сказал он устало, — но, кроме Равата, у меня нет никого. А он — неплохая заготовка для правителя.
— Тень святого Баада тебя не пугает?
Он ответил не сразу. Заглянул в себя, взвесил, просчитал — и покачал головой:
— Мне не из чего выбирать. Если бы я мог надеяться, что проживу еще хотя бы пять лет. Если бы я мог рассчитывать, что ты переживешь меня. Слишком много «если», Тилам. Остается только Рават. Святой Баад или аких Таласар, но он сделает то, что я наметил, и удержит Квайр.
— А народ?
— Ты опоздал с этим вопросом. Мы уже повернули колесо.
Да, мы уже повернули колесо, и народ будет драться до конца. Они осознали себя народом. Речь идет не о политическом, а о физическом существовании, и мне больше нечего сказать…
— Хорошо. Последний вопрос. Что хуже: Садан или Араз?
Он вздрогнул, как от удара, но ответил спокойно:
— Араз.
— Значит, Садану есть к чему стремиться?
Он пожал плечами.
— Я сделаю для Садана все, что можно, но не больше.
— Значит, ничего.
— Скорей всего, так.
— Тогда до завтра, — я повернулся, чтобы уйти, но он окликнул меня:
— Тилам!
— Что?
— Пожалуйста, будь осторожней! Если я останусь один — как — то смиренно он это сказал; горькая нежность была в его взгляде и потерявшем твердость лице. И та же самая горькая нежность взяла мое сердце в жесткие лапы и сжала горло шершавой тоской. И стало неважно, кто из нас прав, важно лишь то, что пока мы вместе…
— Не беспокойся, — ответил я мягко, — у меня еще без малого год.
Мы с Суил обманули охрану и сбежали за город вдвоем. Дальше, все дальше вдоль реки, и уже только наши следы бегут по сырой земле.
А река разлилась. Злобно ворча, она тащит ветки, подмытые где — то деревья и всякий весенний хлам. Она забросала весь берег дрянью и заплевала желтой пеной, злясь на наше неуместное счастье.
А небо синее до испуга, пушистые шарики на ветвях, и глаза у Суил совсем голубые.
— Ты меня правда любишь?
Смеется и обнимает за шею.
— Не верю! Я старый и противный.
— Ты красивый, — говорит она серьезно. — А я?
— Как солнце!
— Ой, грех!
— Нет, лучше солнца. Оно ведь ночью не греет?
— Ой, бесстыдник! — а сама прижалась ко мне.
Речной прохладой пахнут ее волосы, так нежны и пугливы губы, и мира нет — есть только мы и счастье, тревожное, украденное счастье, и жизнь, готовая его отнять.