Ладно, Квайр останется — независимый и сильный. Мы сколотим из соседних стран коалицию, которая утихомирит Кеват. Но и только. Церковь мы не тронем, и еще сотни лет мрак невежества будет душить страну.
Мы не тронем хозяев — они опора Баруфа — и все то же бесправие и нищета останутся людям предместий.
Мы не тронем землевладельцев — это пахнет гражданской войной — и почти ничего не изменится для крестьян.
Так зачем же все это?
Да, я знаю: цель Баруфа — единственно достижимая, всякий иной путь ведет прямиком в бездну. К таким бедствиям и страданиям, что избежать их — уже благо. Но поражение только убьет нас, победа сделает нас рабами, загонит в узкий коридор, откуда нет выхода… или все — таки есть?
Проклятые мысли замучили меня; я почти обрадовался, когда однажды ночью Асаг ввалился ко мне с вестью, написанной на посеревшем лице.
— Все. Акхон отправил гонца. Перенять ладились, да охрана больно велика.
— Значит, началось, — сказал я тихо, и он угрюмо кивнул. — Давай, Асаг, готовь и ты гонца.
— Куда?
— В Кас. К Охотнику.
— А я по нем не соскучился!
— По — другому не выйдет. Восстание без головы…
— А у нас, вестимо, головы не сыскать!
— Головы есть, даже ты сойдешь. Не пойдет народ за Братством.
— Что, старое заговорило?
Подозрение было у него в глазах, и я устало вздохнул. Здесь, как в Олгоне: человеческая жизнь — паутина, неосторожное слово — и ее унесло. Конечно, можно словчить, уйти от ответа, но я раз и навсегда положил себе не хитрить с Асагом. Я и теперь сказал ему прямо:
— А я тебе, кажется, не обещал, что отрекусь от Охотника.
— Значит, выбрал уже?
— Еще нет, — ответил я честно.
Он усмехнулся, покачал головой и спросил — уже мягче:
— Так за нами, говоришь, не пойдут?
— Пойдут, только недалеко. В день бунта за кем угодно пойдут. Важно, кто с нами завтра останется.
— Свои, кто же?
— Вот нас и задавят со своими. Крестьяне только и знают, что Братство в бога не верует, да лавки жжет. Богачи? Войско? Ну, как вы с Церковью ладите, не тебе объяснять.
— А Охотник что же?
— Он удержится. Крестьяне его знают и верят ему. Купцы? А он еще десять лет назад кричал, что счастье Квайра не в войнах, а в торговле. Войско? Ну, пока до них вести дойдут, пока Эслан на что — то решится, уже и распутица грянет. Охотнику хватит этой отсрочки. Не из чего выбирать, Асаг. Если опоздаем — Квайру конец. Сперва Квайр — потом уже Садан.
— Ловко это у тебя выходит! Значит, только и свету, что в твоем дружке? Самим камень себе на шею повесить?
— Это уже вам решать. Выбор небогатый: этот камень или кеватский ошейник.
— Одного другого не слаще.
— Может быть. Только с Охотником еще можно бороться, а вот с Кеватом…
— Да как знать!
— Асаг!
Он поднял голову.
— Война с Кеватом будет все равно. Если Охотник… мы хотя бы сможем сопротивляться. Если нет — никакой надежды!
— Да, — сказал он угрюмо, — лихую ты мне загадку загадал. Это ж мне голову в заклад ставить… да уж кабы только свою, — покачал головой и побрел к выходу.
— Асаг!
— Ну что еще?
— Когда начнется, я должен быть с Огилом.
— На две стороны, что ли?
— Нет. Не умею. Просто там я сумею больше.
— Оно так, — согласился он, — да ты и мне нужен.
— Там я буду нужней. Не торопи меня, ладно? Я правда еще не выбрал.
— А ты разумеешь, что с тобой будет, коль ты его выберешь?
— Конечно.
— Так на что оно тебе?
— Я не терплю вранья, Асаг. Если не веришь в то, что делаешь… зачем жить?
— Экой ты… непонятный, — как — то участливо сказал Асаг. — Ладно, долю свою ты сам выбрал. Держать не стану, а одно знай: больше года мне тебя не оберечь.
— Да мне столько не прожить!
— Как знать, — сказал он задумчиво. — Как знать.
Я все — таки дожил до весны. Приползла долгожданная ночь, принесла передышку. Странно, но я невредим. Сижу у костра в черном зеве надвратной башни, а на каменных плитах вповалку спит остаток моих людей. Девятнадцать из полусотни. Еще на один бой.
Я устал. Вялые бессильные мысли и вялое бессильное тело. Хорошо бы закрыть глаза, не видеть, не слышать… уснуть.
Не смогу. Зарево лезет сквозь черные прутья решетки, в черном небе кровавые пальцы хромовых шпилей. Страшный сон. И из черно — багрового ужаса снова рвется отчаянный вопль, и его уже заглушило рычанье толпы.
Лучше бы снова бой. Пока дерешься, все просто. Нет ни прошлого, ни будущего — только тени в окнах соседних домов, только тяжесть ружья и толчок отдачи. Кровь на снегу и щелканье пуль, стоны раненых, вопли уцелевших и твой собственных рвущий горло крик.
А в промежутках — усталость, как наркоз. Делаешь то, что должен делать, словно не ты сейчас убивал людей — убивал и будешь опять убивать. Словно все это не со мной.
Со мной. Отходит наркоз, и память, полная боли, прокручивает сначала проклятый день. Опять меня тащит в тугом потоке толпы, я скован, я стиснут, я ничего не могу. Я растворен в ней, я — часть толпы, всем многотысячном телом я чувствую, как она уплотняется, налетев на преграду, завихряется, разбивается на рукава, снова смыкается, и тошнота подступает к горлу, когда я чувствую э то … мягкое под ногами. Обломки мебели, разбитые в щепы двери, веселые язычки огня выглядывают из окна, и вот уже полотнище пламени, хмельное, оранжево — черное вываливается на улицу и сыплет искры в лицо.
И вдруг стена. Мы стоим. Улица перекрыта. Впереди четырехугольником сбился конный отряд. И детское удивление: как ярки для этого мрачного дня султаны на шлемах и голубые плащи когеров. Уверены лица солдат, кони топают, звякают сбруей…